— Проснулся, — говорит она. Стоит в дверях, мелкая, тощая, свет из окна падает на её лицо, и я вижу эти шрамы опять. Слева на щеке, на подбородке. Они как будто светятся. И меня передёргивает. Не от отвращения — что я, шрамов не видел? Сам весь в шрамах, но передергивает, хрен его знает от чего. От того, что она смотрит на меня так, будто я не какой-то мусор из переулка, а… не знаю. Будто я что-то значу. Это бесит.
— Нахуй ты меня притащила? — говорю я. Голос хриплый, как у старого пьяницы. Я ненавижу свой голос сейчас. И её тоже ненавижу.
Она не отвечает. Ставит кружку на тумбочку и говорит:
— Пей пока горячее. С мёдом.
— Сказал — нахуй, — рычу я. — Отвали. Я ухожу. На хуй мне твои благодеяния.
Я пытаюсь встать. Ноги не держат. Я даже встать не могу — задыхаюсь и чуть не падаю, мир качается, стены едут. Рыжая подхватывает меня под руку — вот так легко, как будто я ничего не вешу, а я же в два раза тяжелее её, — и держит. Держит, чтоб не рыпался. Держит, пока я наконец не вырываю руку из ее пальцев. Её руки тёплые, пальцы тонкие, но сильные.
— Ты никуда не пойдёшь, — говорит она спокойно. Без эмоций. Как будто говорит с ребёнком. — У тебя пневмония, алкогольное отравление, температура под сорок. Ты даже до двери не дойдёшь.
— Не твоё дело, — цежу я. — Я сам решу, когда мне уходить. И что делать.
— Решай, — кивает она. — Но сначала выпей. Я ухожу в аптеку. Вернусь вечером. Если захочешь уйти — твоё дело. Не держу.
Она говорит это так, будто ей похуй. Но я вижу, как она сжимает край фартука. Руки чуть дрожат. Она не хочет, чтобы я уходил? Но она не просит меня остаться. Не умоляет.
И от этого становится ещё хуже. Я не знаю, что делать с этой её… с этим её дерьмом. С её заботой, и с ее чаем, и с ее глазами. И ничего не просит взамен. Никто ничего не делает просто так. Никогда. Всегда есть условие. А она… блядь. Она не просит даже «спасибо».
Она выходит. Я слышу, как она возится в прихожей, как застёгивает пальто, как ключи звенят. Потом дверь хлопает и тишина.
Я сижу на кровати и смотрю на кружку. Пар поднимается, пахнет мёдом и травами. Мятой, зверобоем, чем-то ещё. Тёплый запах. Домашний. От него в груди нехорошо щиплет, как будто кто-то сжимает сердце.
Я вдруг вспоминаю, как она меня тащила сюда. Я встать толком не мог, опирался на неё, и она тащила меня через мокрый проулок, под дождём, и не ныла, не жаловалась, ничего. Просто вела. Как собаку. Как тупую пьяную псину.
И вот я здесь. Живой. Сука.
Я смотрю на свои руки. Грязные, пальцы дрожат. На костяшках ссадины, которые она уже обработала — я помню, как она мыла их, и это было почти приятно. Я хотел вырвать руку, но не мог. Теперь я ненавижу её за это. За то, что она сделала что-то хорошее, за то, что я ничего не могу ей дать взамен. И она ведь и не просит. Даже взгляд у нее — спокойный, а вовсе не просящий.