Он строил расчёт честно, как умел, и с первого вечера видел, где упрётся.
То, что доказывалось, он выложил крепко. Поднял запас по продольной устойчивости, провёл его по массе, от лёгкой машины к тяжёлой, и вывел кривую, на которой запас, такой надёжный на восьмидесяти килограммах, к тонне с лишним истончался и на одном режиме садился в ноль. Эту точку он обвёл дважды, чтобы видна была сразу. Она была верна, она стояла на цифрах, её мог проверить любой счётчик в отделе. До неё расчёт шёл твёрдо, шаг за шагом, и каждый шаг держался на предыдущем.
Дальше шага не было.
От «запас сел в ноль» нужно было дойти до «и потому раскачает и разнесёт всё изделие» — и такого перехода у него не находилось и найтись не могло. Он знал, что будет: столб горючего в баках под тягой раскачается и сам себя подхлестнёт, и эта раскачка будет расти, пока не разнесёт машину. Знал не как считают, а как помнят уже случившееся, прочитанное, разобранное по косточкам много позже. Но это знание было заключением, к которому придут лишь много позже, разложив по телеметрии не одну разнесённую машину; написать его сейчас, в марте, рукой инженера второго года значило написать то, чего не может знать никто. Он подвёл к этой строке карандаш и не написал её. Подержал грифель над бумагой, снял, отложил карандаш на край стола.
За опорой он лазил и в телеметрию. Поднял из шкафа майские протоколы прошлогодних пусков семёрки, те самые, с которых начинал участок в январе, разложил по столу полосы записей с колебаниями и долго водил по ним глазом, ища, за что зацепиться. Цеплялось задним числом легко: вот тут амплитуда поползла, вот тут пошла враскачку, вот тут связь с бортом оборвалась — всё было на бумаге, всё читалось, как читается приговор, когда дело уже решено. А наперёд запись молчала, как молчит всякая запись прошлого о том, чего ещё не было. По ней можно было показать, что на лёгкой машине колебания случались и однажды обернулись бедой; нельзя было показать, что на тяжёлой они выйдут непременно. Прошлое доказывало только прошлое, а ему нужно было доказать будущее, и в этом, если назвать вещь точно, и была вся его беда. Он собрал листы и убрал обратно в шкаф: они тянули его всё туда же, к строке, которую написать нельзя.
Можно было зайти с другого конца, от следствия к причине, обставить вывод так, будто он сам собой вытекает из расчёта. Он попробовал и эту дорогу, исписал на ней с десяток листов. Дорога приводила туда же: в середине неизбежно вставал один шаг, которого на бумаге не из чего было сложить, и весь стройный с виду вывод держался на этом единственном пустом шаге, как держится мост на вынутой опоре — стоит, пока не тронь. Подделать опору он сумел бы. За две недели он одел бы пустоту в такие одежды, что с виду и не отличишь от расчёта: формулы, отсылки к прежним сводкам, оговорки в нужных местах. Но это была бы уже не работа, а тревога, переодетая расчётом, ровно то, что Черток обещал в дело не класть, и обещал по делу. Лучше пусто, чем подделка под доказательство. Эту черту он провёл себе ещё на записке и теперь держал.