Аркадий не ответил. Под локтем у Пашки поползла, разворачиваясь, верхняя калька — он подхватил её у самого пола, у стоптанной ступени, свернул потуже, как сворачивают своё, и протянул. Пашка взял. На это ушло три секунды. За эти три секунды между ними поместилось всё, что не поместилось в слова: и комната на двоих, и галстук, который Пашка вечно доносил в руке, и тот стук в дверь: три коротких, один длинный.
— Паш…
Имя вышло само, по-старому, как не выходило с прошлой зимы — там, где зимой и осенью стояло «слушай» или вовсе ничего. Пашка отвёл взгляд — не отвернулся, а отвёл, в сторону и вниз, к перилам, словно проверял, крепко ли держится стойка. Сунул кальку к остальным — и вниз, ровным шагом. Шаги простучали марш, другой, у гардероба зашуршало пальто, внизу хлопнула входная дверь, и опять стало слышно отопление за стеной.
Аркадий постоял на площадке, под дежурной лампочкой, с недоговорённым именем, которому не нашлось продолжения. Перила под рукой были железные, в старой холодной краске, с заусенцем под большим пальцем; он водил по заусенцу, пока внизу не стихло совсем. Потом пошёл вниз, на холод от дверей. Снаружи мело мелким, сухим, фонари вдоль аллеи стояли каждый в своём столбе света. В ближнем столбе ещё виднелась спина: Пашка уходил к холостяцкому корпусу, не оглядываясь, и снег закрывал его быстрее, чем расстояние.
* * *
Пока он шёл от главного корпуса, снег кончился. К их подъезду тропинка лежала нетронутая, и следы, которые он оставлял, были первыми за вечер. Он отметил это так же, как утром отмечал свои первые следы к проходной, только теперь между теми и этими лежал весь день, и день этот не хотелось нести через порог. Окно их комнаты горело. Он поднял к нему голову ещё от угла: половина одиннадцатого — и так теперь почти каждый вечер, в котором он возвращался. Утром из всего корпуса светилось его окно, вечером — её; они будто несли этот свет посменно, не договариваясь, как несут дежурство.
Светлана не спала и не ждала у двери. Она сидела за столом над своим хозяйством — перекладывала из коробки в коробку квитанции и письма, подравнивая стопки по краю. Порядок был лабораторный, у каждой бумажки своё место, и наводила она его всегда сама, никому не жалуясь. На его шаги обернулась без торопливости, как оборачиваются на своего.
— Ты ел?
— В обед.
Она поднялась, сняла полотенце с тарелки на краю плитки и поставила перед ним. Рядом легли хлеб и вилка — ровно, как ложатся у неё пробирки в штатив. Картошка с тушёнкой была тёплая — не горячая, а в самый раз, как бывает, когда грели второй раз и угадывали к сроку, которого никто не называл. За стеной у соседей коротко заплакал и затих ребёнок, и по этому звуку он понял, какой поздний час, лучше, чем по стрелкам. Её собственная тарелка, вымытая, давно стояла в сушке торцом вверх. Ела она одна, не дожидаясь, — но дождалась его, и разница между этими двумя вещами была сейчас, пожалуй, главным, что держало вечер. Он ел медленно, не чувствуя вкуса и зная, что это заметно.