В четверг он понёс программу замеров на согласование во второй корпус и обратно шёл через главный корпус, чтобы занести копию в дело. В коридоре его нагнал Черток. Не остановился — пошёл рядом, в полшага, глядя перед собой, со сложенной вдвое сводкой в руке, и заговорил тихо, как говорил всегда, на ходу и без предисловий.
— Не ждите вызова, Ефремов.
Несколько шагов они прошли молча. Паркет поскрипывал под двумя парами ног вразнобой, из-за двери машинного бюро шёл ровный стрекот.
— Он понял, что и вы не всемогущи. Завтра делаем правильно.
И свернул к лестнице, не прибавив ничего и не дожидаясь ответа, которого не требовалось. Аркадий дошёл до конца коридора один. Спроса с него не сняли. Ему просто не назначили срока, и носить это предстояло так — без числа, среди прочего груза, который тоже никто не взвешивал.
К концу недели усталость перестала быть дневной. Дневная снималась сном, а эта не снималась ничем и копилась, как оседает фундамент, помалу и насовсем. Тело держало, спасибо ему. Слышно её было в другом: мир сузился до перечня работ и до расстояния от общежития до проходной. Вечером в четверг он вышел из комнаты группы последним, погасив над своим кульманом лампу, и пошёл через главный корпус к выходу.
* * *
На лестнице, пролётом ниже, стучали шаги. Аркадий узнал их раньше, чем увидел человека. Узнал по широкой, чуть вразвалку, постановке ноги — по ней он когда-то узнавал соседа через стенку, не отрываясь от книги. Аркадий спускался не торопясь, держась рукой за перила — не от усталости даже, а потому, что торопиться было впервые за день некуда. Пашка спускался с третьего этажа, в пальто с поднятым воротником, со свёрнутыми в трубку кальками под мышкой, серый от своей собственной недели. Видно было, что и его эти дни гоняли допоздна: лицо осунулось, шапку он нёс в руке, забыв надеть. На площадке между маршами они сошлись.
Дежурная лампочка горела через марш, и площадка лежала в полусвете, который не давал теней. Внизу темнел закрытый гардероб с пустыми крючьями, от входных дверей тянуло улицей. Здание в этот час уже молчало: ни машинок, ни голосов, только за стеной ровно гудело отопление, и оттого каждый звук на лестнице был отдельным. Пашка перехватил кальки поудобнее и не посторонился, и Аркадий тоже, и секунду они стояли друг против друга, как стоят в очереди, — без значения. Можно было разойтись молча, и ещё неделю назад они бы так и разошлись.
— Ну как там, Ефремов, нобелевку пока не дали?
Вполголоса, без размаха, почти буднично — тем и ударило. В слове был свежий газетный привкус, который этой зимой слышали все. И было в нём что-то своё, копленное с весны — с того дня, когда одного из двоих стали слушать наверху, а второго нет. Сказанное осталось стоять на площадке, и забрать его назад было нельзя — это, похоже, поняли оба, и Пашка раньше. Он смотрел Аркадию в лицо снизу вверх, с нижней ступени, и ждал, кажется, не ответа, а чего-то другого, чего сам бы не назвал. Чтобы Аркадий вспылил, или отшутился, или сделал хоть что-нибудь, что можно было бы потом носить в себе как оправдание.