Семихатов работал у своего стола, ведущий — за бумагами, как всегда, спина прямая, локоть на сукне. За всё утро он обратился к Аркадию один раз, по делу, не повернув головы.
— Сводку по нагрузкам, когда придёт, в журнал и мне на стол. Это к завтрашнему, Ефремов, не сегодня.
— Понял.
И всё. Между ними с мартовского разбора стояла дверь, прикрытая ровно, без хлопка, и оба знали, что она прикрыта, и никто её не трогал. Ни упрёка, ни попытки. Просто по фамилии, просто по делу. Аркадий за эти недели притерпелся к этому, как притерпеваются к сквозняку, который не устранить: знаешь, откуда дует, а пересаживаться некуда. Холода в Семихатове не прибавлялось и не убавлялось — он держал ровную дистанцию, и эта ровность была хуже всякой стычки, потому что со стычкой можно что-то сделать, а с ровностью — ничего.
Аркадий придвинул к себе тетрадь в коленкоровом переплёте, открыл на чистом, повертел карандаш и не написал ничего. Писать было нечего. Точнее, написать можно было одну строчку, и эта строчка не лезла ни в один журнал, ни в одну тетрадь, выданную под роспись в первом отделе. Он знал, что будет сегодня. Не как считают — он и не считал, у него не было ни машины, ни данных телеметрии, ни права на них, — он знал иначе, тем неудобным, ни на что не годным знанием, каким помнят давно разобранное: что эта весна и есть та самая раскачка, через которую изделие пройти не сумеет, что его разнесёт на активном участке, и что потом, годы спустя, об этом будут говорить спокойно, как о пройденном уроке. А сейчас урок ещё не пройден, и заплатят за него железом. Знать это и сидеть в воскресном зале над пустой тетрадью было хуже, чем не знать. Незнающий ждёт неизвестного и потому может надеяться. Он ждал известного, и надеяться не мог.
Время после полудня тянулось вязко. Один из дежурных Семихатова сходил на лестницу покурить и вернулся, принеся с собой запах табака и сырого двора. Второй вполголоса рассказывал про дачный участок: воду в этом году подняло, под яблони надо подсыпать, а саженцы брал прошлой осенью по рублю за корень, и принялись через один. Аркадий слушал вполуха. Чёрный телефон на столике у двери молчал. Тяжёлый, эбонитовый, с круглым диском, он стоял так, чтобы от него до любого места в зале было примерно одинаково: кто ближе, тот и снимает, таков был здешний обычай. Сейчас ближе всех сидел один из молодых, и Аркадий поймал себя на том, что то и дело сверяется глазами — на месте ли аппарат, не сдвинули ли. Будто от того, на месте ли он, что-нибудь зависело.
Он попробовал занять руки. Сверил время по своим часам с настенными у двери — расходились на минуту, и какая из двух вернее, разобрать было нельзя. Полистал журнал дежурного с прежними записями: сводки по нагрузкам, чьи-то фамилии, время приёма, час сдачи, всё ровным канцелярским почерком, из месяца в месяц одно и то же. Вписать туда сегодняшнее, когда оно придёт, предстояло ему, его рукой, в ту же графу. Он закрыл журнал и положил ладонь на холодную клеёнку обложки. Руки были спокойны, тело молодое и выспавшееся, готовое к любой работе, — а работы на сегодня не было никакой: сидеть и ждать, вот и вся работа, и оттого исправность тела казалась почти насмешкой. Он встал, прошёлся вдоль окон и сел обратно. Легче не стало.