Между прогонами Аркадий садился за обработку. Лента со стенда ложилась на стол, придавленная по краям готовальней, и цифра с неё переходила в расчёт, а расчёт — в график на январь, который ждал Семихатов к среде. Работа шла сама, обдуманная наперёд ещё с осени, и от того, что шла сама, легче не делалось. Голова доводила пункт, а под пунктом не было уже ни азарта, ни тревоги — одна ровная тяга довести.
Пашка работал по другую сторону той же гонки; его участок был не стенд. Раз понадобилось свести сводку по смежному узлу — он принёс лист сам, но не сел и руки на стол не положил, как клал бы прежде; стоял, ждал стоя.
Аркадий провёл пальцем по графе.
— Сходится. Тут только во второй строке запас впритык.
— У меня везде впритык, — Пашка забрал лист, не дав договорить. — Это у тебя стенд да полночи на одну цифру. У нас попроще: считай да вози, без музыки.
В «без музыки» был холодок ровный — не вчерашний, лестничный, с размаху, а будничный, отстоявшийся, оттого и злее. Аркадий хотел было ответить, что стенд этот он выпрашивал с октября и выпросила его не заслуга, а третья разбитая машина; что «музыки» в его прогонах ровно столько же, сколько у Пашки в его расчётах, — и придержал. Слова легли бы не туда, Пашка перевернул бы их по-своему, и вышло бы только хуже.
Аркадий подвинул лист обратно через стол. Пашка взял и пошёл к себе, не обернувшись. Имени между ними так и не прозвучало — ни «Аркаш», ни даже «Ефремов». Год назад на этом самом месте было бы «Аркаш, гляди», и за стенкой общежития ждал бы баян, и сводку эту они свели бы вдвоём, переругиваясь и смеясь. Теперь — два инженера, сведённая графа и колючее слово про музыку, сказанное вслух и оставленное висеть.
Раз в два дня Аркадий ходил звонить. Телефона в семейном секторе не полагалось, и он звонил из приёмной, с дежурного аппарата, на общий аппарат общежития. Дежурный по приёмной знал его уже в лицо и молча подвигал аппарат через стол. Звонок по личному делу не поощрялся, но и не запрещался — если коротко и не в разгар дел. А разгар у Аркадия не кончался уже неделями, шёл сплошняком. Светлану звали к трубке. Пока её звали, в трубке шуршало и потрескивало, и слышен был чужой коридор за сто с лишним вёрст — шаги, дальний голос, стук открытой где-то двери; слышно было даже, как на том конце кладут трубку на тумбочку и идут за ней. Расстояние мерилось этим треском вернее, чем верстами.
— Аркаш? — Голос пришёл далёкий, утопленный в шорохе, будто из-под воды.
— Я, слышишь меня?
— Плохо слышно. Ты ел?
— В буфете брал.
Она что-то ответила, треск съел половину, и пришлось переспросить. У них в лаборатории, повторила она громче, с этого аврала житья нет: врачи погнали всех ночных на анализы — кровь, на бумажку «годен — не годен к ночным», — и пробирки идут к ней валом, она не успевает ни по штативам разносить, ни надписывать. По крови, говорит, ваш аврал виден лучше, чем по лицам: у половины показатели — как у загнанных лошадей, она такие раньше только в учебнике видела.