Бункерная жизнь в заботах и хлопотах проходила незаметно. Афоня начал ходить, но покидать больничную палату пока что побаивался, плакал, и чтобы его хоть как-то подбодрить, Достоевский притащил ему ноутбук и телевизор. Через час электронщик расколотил их в дребезги, и Костомаров с удовлетворением отметил, что больной идёт на поправку.
— А сразу не мог сказать, что у него психозы от телевизора? — ворчал Фёдор Михайлович, сметая осколки в одну кучу.
— Так ты же не спрашивал. Сам принёс и включил фильм про бандитов, а при хлорохолии полагается полный душевный покой и регулярные занятия по развитию мелкой моторики, — отвечал Леонид Исакович.
— И чем его развлекать? Может, кукольный театр сварганить? Есть у меня один такой, там куклы с актёрами-подселенцами. Правда, все сплошь маньяки и серийники, да и репертуар у них... Мейерхольдовский, — недоумевал Достоевский.
— Это которого безвинно расстреляли?
— Ха-ха. Безвинно, конечно. Театр-то его был. Хлопнули его за американского разведчика, а ещё за много разных дел в 20-е и 30-е, потом, конечно, реабилитировали, потому что он был публичной личностью, а вот про его секретную жизнь уже никто и не знает, — припомнил пенсионер.
— Нет уж, спасибо. Хватит нам и одной куклы, меня, стало быть, — немного поразмыслив, отказался Леонид Исакович.
Афоня, во время их разговора безучастно изучавший стену, вдруг оживился и стал просить:
— Де-да... Рисовать. Хочу рисовать. Фломастеры.
— Вот рисовать можно, — разрешил Костомаров. — Но я буду приглядывать, а то как бы себе в нос или в ухо чего лишнего не запихал.
Неделю спустя Достоевский обнаружил, что весь этаж, на котором находилась больничная палата, превратился в картинную галерею. Всё вокруг было оклеено рисунками, и, судя по всему, их нарисовал никто иной, как Афоня.
— Лучше бы торты из макарон лепил, их хотя бы сожрать можно было. А это куда девать? На выставку? — недовольно бормотал хозяин бункера, изучая картинки. — Сплошная ведь детская мазня. Развели грязюку.
— И вовсе не мазня, — возражал Костомаров, выслушав законные претензии Достоевского. — Ты приглядись к картинкам-то, приглядись. Может, поймёшь чего.
Достоевский поглядел на электронщика, который с увлечением рисовал новый рисунок, вздохнул и сел на свободную табуретку.
— Ты уж совсем меня за дебила-то не считай, — сказал он, доставая из кармана сигареты и закуривая. — Я ещё на первом рисунке всё понял.
— Правда? — учёный явно обрадовался. — Вы понимаете, что это начисто перечёркивает все данные предыдущих исследований хлорохолии? Трансляция Неписаной рукописи идёт непосредственно в мозг читателя даже после уничтожения оригинального артефакта. Мы явно имеем дело с меметикой совершенно иного уровня. Рукопись надёжно прописалась в голове Афони. Теперь он пытается понять то, что видит, и как может выражает свои видения рисунками. Ах да, это я развесил их в коридоре, уж извините, я там ещё и стрелочки от себя добавил, можем пройтись и полюбопытствовать согласно нового порядка повествования.