Телефон молчал.
И именно это пугало сильнее новых звонков. Ника не из тех, кто отступает после одной неудачной беседы. Максим не из тех, кто, узнав о ребёнке, успокоится и займётся своими делами. А за ними обоими стоял Глеб Астафьев — человек, который привык расчищать себе путь бульдозером. Рядом с такими людьми чужая беременность не воспринимается как жизнь. Только как обстоятельство. Проблема. Риск. Шум, который надо убрать до подписания контрактов и появления прессы.
Я приложила ладонь к пока ещё плоскому животу и вдруг впервые по-настоящему осознала, что речь уже не обо мне.
— Прости, — шепнула я в пустую кухню. — Я просто боюсь.
Слова прозвучали так тихо, что едва не растворились в воздухе. Но после них стало чуть легче. Будто признать страх — это уже не падение, а начало борьбы.
Ночью я почти не спала. Лежала на спине, потом на боку, вставала, снова ложилась, считала удары сердца, вспоминала лицо Максима у двери, прокручивала разговор с Никой, пыталась просчитать варианты. Сказать ему всё? Скрыть? Оставить ребёнка? А если беременность окажется сложной? А если мне придётся лечь на сохранение? А если они ударят по студии и я останусь без денег именно сейчас? А если… а если…
К утру у меня заболела голова.
В половине восьмого раздался звонок в дверь.
Конечно.
Я даже не вздрогнула. Просто натянула халат поверх футболки и пошла открывать, уже зная, кто там.
Максим стоял с термосом в руке и пакетом из аптеки. Небритый, в тёмном пальто, с лицом человека, который вообще не ложился. Вид у него был такой, будто за ночь он либо постарел на несколько лет, либо наконец впервые столкнулся с жизнью без привычной защиты.
— Я же сказала, не надо, — произнесла я ровно.
— Доброе утро.
— Для кого?
— Для тебя — постараюсь.
Я посмотрела на термос.
— Это что?
— Чай. Без сахара. С мятой. Ты всегда пила такой, когда тошнило.
На секунду мне захотелось швырнуть этот термос ему в лицо. Не от злости даже. От бессилия. Как он смеет помнить такие вещи? Как смеет приходить с этой нежностью, когда именно он однажды разнёс мою жизнь? Но вместе с раздражением вспыхнуло и другое — горькое, ненужное тепло от того, что он помнит. Тело ведь помнит хорошее дольше, чем гордость разрешает.
— Я не просила, — повторила я.
— Знаю.
— Тогда зачем?
— Потому что ты могла не просить, когда болела, но я всё равно приезжал.
— Это было в другой жизни.
— Да.
Он не спорил. Просто стоял и смотрел на меня так, будто я уже не женщина из прошлого, а что-то бесконечно хрупкое и важное, к чему страшно прикоснуться не тем движением.
— Ты поедешь к врачу? — спросил он.