Наконец шум стих, и группа перестала привлекать внимание; к концу вечера главный стол, за которым гости изрядно подустали от продолжительных философских рассуждений пастора и президента общества трезвости, обратился к оратору дня с просьбой сказать пару слов. Из-под лестницы раздался шорох и смех, затем пастор поднял руку, призывая к тишине, и Элмер Моффат встал.
– Выйдите сюда, чтобы дамам было вас лучше слышно, мистер Моффат! – позвал пастор.
Моффат так и сделал, опершись о стол и вращая головой, как будто воротничок слишком сдавливал ему шею. Но если держался он сомнительно, то улыбался открыто, и во взгляде, которым он удостоил Ундину Спрэгг, начиная свою речь, было достаточно самоуверенности.
– Дамы и господа, если есть что-то в пьянстве, что нравится мне больше всего – а мне нравится почти все, кроме следующего утра, – это возможность делать это прямо здесь, в присутствии этого общества, которую вы же мне и дали. Насколько я понял по вашей литературе, вы знаете об этом больше других. Дамы и господа… – Он выпрямился, и скатерть заскользила к нему. – С тех пор как меня почтили приглашением обратиться к вам от имени общества трезвости, я тщательно изучал литературу; и на основании ваших же свидетельств понял то, что подозревал и раньше: все вы, обращенные пьянчуги, прекрасно проводили время до того, как объявили алкоголю войну, и… и многие из вас продолжают все так же прекрасно его проводить…
На этом он осекся, одарил присутствующих самоуверенной улыбкой, а затем, не удержавшись на ногах, попытался сесть на стул, которого под ним не оказалось, и скрылся в толпе своих взволнованных сторонников.
В одну кошмарную минуту Ундина увидела сквозь дверной проем, как Бен Фраск и другие сомкнули ряды вокруг павшего оратора под грохот посуды и падающих стульев; затем кто-то вскочил и захлопнул дверь в гостиную, и длинношеий учитель воскресной школы, нервно ждавший своего часа и едва не сдавшийся, поднялся и под истеричные аплодисменты продекламировал «Прилив в Геттисберге»[31] .
Разразился ужасный скандал. Моффат исчез со светского горизонта, однако умудрился сохранять место на водопроводной станции до тех пор, пока не пропал на неделю, а вернувшись, так и не дал удовлетворительного объяснения своему отсутствию. После этого он переходил с одной работы на другую; его то превозносили за ум и деловые способности, то с позором увольняли, называя безответственным лентяем. Голова его всегда была полна невероятных, туманных планов по расширению любого дела, которым он в тот момент занимался. Иногда его предложения интересовали нанимателей, но оказывались непрактичными и неприменимыми; иногда у начальников заканчивалось терпение или они считали Моффата опасным мечтателем. Обнаружив, что воплотить идеи ему не удастся, он терял интерес к работе, опаздывал и уходил рано или исчезал на два-три дня, не утруждая себя оправданиями. Наконец даже те циники, что смеялись над позорной сценой, устроенной им на ужине общества трезвости, заговорили о нем как о безнадежном неудачнике, а поддержку дам он утратил, когда одним воскресным днем, как раз когда в баптистской и методистской церквях закончилась служба, был обнаружен на Юбо-авеню в компании молодой женщины, известной скорее в салунах Северной Пятой улицы, нежели в этих священных стенах.