Я стою над этим следом, и внутри разворачивается горячее, стыдное чувство. Часть меня, голодная, которую я давлю изо дня в день, хочет побежать по нему, как собака. Проследить, куда ведёт. Найти. Убедиться.
И тогда что? Что тогда, Фаттахова?
Скажешь «спасибо, что сторожил меня всю ночь у облупленного забора и картофельных грядок»? Бросишься ему на шею? Заплачешь? Попросишь забрать тебя и Таньку на белом мотоцикле, как в грёбаной сказке, где рыцарь прискачет и спасёт, и всё будет хорошо?
Рыцарей не бывает. Бывают мужчины, которые чего-то хотят, и чем красивее упаковка, тем гнилее начинка.
Но если это был он, то он не подошёл. Не позвонил. Не написал. Не ворвался, не устроил сцену. Просто... был рядом. Как сторожевой пес, которая ложится у двери и ждёт.
И от этой мысли мне стало так больно, что я развернулась и ушла.
Воскресенье тянется, как жевательная резинка, прилипшая к подошве.
Я провожу день с Танькой. Озеро, заросли малины за участком, пыльный чердак, где пахнет сухим деревом и мышиным помётом. Куда угодно, лишь бы подальше от дома, от его голоса, от звона пивных бутылок, от маминого смеха, который она выдаёт по требованию, как автомат выдаёт газировку. Опустил монету — получи порцию нормальности.
Танька плетёт венки из клевера и одуванчиков. Болтает про летнюю школу, про мальчика, который дёргает её за рюкзак, про учительницу, которая разрешает рисовать на своих уроках. Я слушаю, киваю, смеюсь в нужных местах. Пальцы ловко вплетают стебли, и на секунду Танька выглядит как обычный ребёнок, у которого обычное лето, обычная жизнь, обычная мать, которая вечером позовёт ужинать, и за столом будет тепло, а не тошнотворно.
Но мои уши работают отдельно от моего лица. Ловят каждый звук со стороны дома: хлопок двери, скрип половицы, его кашель, звон бутылки о горлышко другой, чирканье зажигалки. Карта звуков обновляется каждые несколько секунд. Он на веранде. Ушёл внутрь. Снова на веранде.
Я слежу всегда. Даже когда сплю, мозг считывает звуки через стену.
— Рин, смотри, — Танька поднимает венок, кривоватый, с торчащими стеблями. — Корона.
— Надевай.
Она водружает его себе на голову, одуванчик падает ей на нос, она чихает и смеётся, и я думаю: ей двенадцать. Ей должно быть двенадцать вот так, с одуванчиковой пыльцой на носу и чихом, а не с ледяными пальцами и словами «мне страшно везде».
И думаю о белом мотоцикле.
Весь день, пока Танька плетёт венки и болтает, я возвращаюсь к следу на грунтовке мысленно. Щупаю, как языком щупают сколотый зуб: трогаешь, больно, отпускаешь, через минуту трогаешь снова.