Его палец начинает двигаться. Ведёт по костяшке, от четвёртой к третьей, вдоль сухожилия, к запястью, и это не осмотр, это не пальпация, от этого движения у меня темнеет в глазах и рот приоткрывается, и я забываю вдохнуть. Его палец проходит по тыльной стороне ладони, по венке, по косточке, останавливается у запястья, там, где пульс, и замирает, и подушечка вжимается в мою артерию.
— Не ломай то, что я собираю.
Смотрю на его палец на моём пульсе. На красную полосу на его скуле. На его губы, сжатые, потрескавшиеся, в двадцати сантиметрах от моих.
Он отпускает.
Шаг назад. Наклоняется, поднимает очки, надевает. Линзы закрывают глаза. Дверь захлопывается.
— На сегодня всё. Растяжку сделай дома, не пропускай.
Стою у канатов, и у меня трясутся руки, и голая правая горит там, где его палец вёл по коже, и на запястье пульсирует точка, которую он держал, и он только что трогал мою руку так, будто она — единственное, что имеет значение, и смотрел на мои костяшки так, будто на них его имя, и он всё равно отпустил и надел свои чёртовы очки и сказал что-то про растяжку.
Стягиваю вторую перчатку зубами. Швыряю в него. Перчатки ударяются о его грудь и падают на настил, и он не двигается, и стоит, и смотрит на меня сквозь линзы, и отметина на скуле — единственное живое пятно на его лице.
— Ты не можешь так поступать. Не можешь прикасаться ко мне... Так. А потом стоять с таким лицом. Ты сам понимаешь, что ты делаешь?
Он молчит.
Пролезаю под канатами. Подхватываю сумку. Иду к выходу, и спина горит там, где впивались верёвки, и на правой руке — линия от костяшек к запястью, и она горит ярче спины.
Я сжимаю руку в кулак, и ногти входят в ладонь.
У двери оборачиваюсь.
Он стоит в ринге. Перчатки у ног. Красная полоса на скуле. Руки вдоль тела.
— Да пошёл ты, Вознесенский.
Глава 15. Марат: Потерянный сигнал
Семь часов пятьдесят минут, и дверь не открывается.
Я стою у ринга, блокнот раскрыт на чистом листе, ручка в правой руке под привычным углом, и я смотрю на прямоугольник стекла в дальнем конце зала, за которым лежит мокрый после ночного дождя двор, асфальт в маслянистых разводах, лужа с отражением низкого серого неба, и в этом отражении нет её косичек, её плеч, поднятых к ушам от привычного напряжения.
Семь пятьдесят две. Семь пятьдесят пять.
Я знаю секундную стрелку этих часов наизусть, знаю, как она вздрагивает на двенадцати, прежде чем сделать первый шаг по новому кругу, и я слежу за ней, и считаю, и где-то под рёбрами начинает собираться давление. Есть ещё восемь минут разумного опоздания, есть автобус, который мог застрять в пробке на кольцевой, есть дождь, который размыл её график, есть причина с лицом и названием, которую можно внести в расписание и компенсировать дополнительной растяжкой.