Сегодня я сказала «не трогай Костяна», но про Игоря я не сказала ничего. И не сказала бы, зайди об этом речь. И это тоже меня пугает, потому что я не имею права хотеть, чтобы кто-то решил мою проблему кулаками, я знаю, чем это заканчивается, знаю цену, которую платит тот, кто бьёт, и тот, кого бьют, и все, кто рядом.
И мне гадко от себя.
Очень, очень гадко.
Глава 22. Рина: Восемь утра
Среда.
Он стоит у входа, привалившись лопаткой к косяку, одна рука в кармане спортивных штанов, другая опущена вдоль тела. Серая футболка обтягивает плечи и грудь так, что видно каждый узел мышц, и штаны сидят низко, на тазовых костях, и белые волосы светятся от солнца, и он стоит в этом ореоле, длинный, широкий, спокойный. Не бог войны. Просто бог, который стоит на входе в собственный храм и ждёт.
Он смотрит, как я иду, и взгляд не тренерский. Обычно он смотрит по траектории, по углам, по стопам, оценивает механику движения. Сейчас взгляд начинается с лица и не спускается ниже, и в нём незащищённое тепло, которое лезет через линзы, как свет через щели в ставнях.
Не зачистил за ночь, не замазал. Оставил. Специально или не смог, не знаю, но он стоит и смотрит на меня тем же лицом, что на мосту, только при дневном свете и без прикушенной губы, и от этого мне одновременно легко и невыносимо, потому что это значит, что вчера было настоящим.
— Доброе утро.
Голос ровный, но не «вежливый». Не метеорологический. В нём осталось что-то от моста, от низких нот, от «мне больше», и я слышу эти ноты, и тело отзывается, и я злюсь на себя за то, что отзывается, потому что мне нужна голова, а не вибрация в солнечном сплетении от двух слов.
— Может и доброе. Но я плохо спала.
— Почему?
— Думала.
— О чём?
Он спрашивает и смотрит. Серые глаза за линзами, прямые, без уклонения. Он хочет услышать правду, и я могу соврать, сказать «о тренировке» или «о предстоящем бое», и это будет нормально, и правильно, и безопасно. Но я вчера на мосту вцепилась в него так, что у него на плечах остались мои ногти, и после этого врать про тренировку было бы не осторожностью, а трусостью.
— О тебе. Много.
Его грудная клетка расширяется на вдохе, который длится секунду дольше обычного. Плечо, прижатое к косяку, расслабляется. Уголок рта едва двигается, не улыбка, но зародыш.
— А я спал как убитый. Впервые.
— Вчерашний день повлиял?
— Повлиял, не то слово.
Мы равняемся на пути к стадиону, и я задеваю его плечом, нарочно, не сильно, касанием, и под тканью его мышца сокращается. Маленький тест. Он не отодвигается, не напрягается, просто принимает, и я думаю: хорошо, мы на одной карте, мы оба знаем, где находимся, и оба согласны здесь быть.