Увидеть меня.
Я смотрела в этот глаз. Размером с моё лицо. Древний, усталый, прекрасный глаз, который не видел света тысячу лет. И в нём — в глубине зрачка, за серебром и синевой — я увидела отражение. Маленькую фигурку на коленях рядом с драконьей мордой. Девушку с серыми глазами и растрёпанными волосами, в чужом плаще, с книгой в одной руке и другой рукой на его щеке.
Меня.
Он увидел меня.
И его зрачок — расширился. Медленно. Целиком. Как будто он хотел вместить всю меня — в один взгляд, в одно мгновение, в одну зрачок.
Мурчание стало громче. Глубже. Оно шло из груди, из рёбер, из того места, где горело моё имя, и оно заполняло пещеру, и кристаллы на стенах зазвенели в ответ, и я поняла — это не мурчание. Это песня.
Та самая.
«Ту единственную песню, которую знаю с рождения, — она живёт у меня в горле, как птица в клетке.»
Птица — вылетела.
Я сидела на коленях рядом с драконом, который просыпался ради меня, и слушала его песню, и книга в моих руках была тёплой, и его чешуя под моими пальцами была тёплой, и всё вокруг — пещера, кристаллы, воздух, тишина — было тёплым.
Потому что тепло — единственное, что пережило тысячу лет. Тепло — единственное, что не умирает.
И я сказала. Вслух. Глядя в его огромный, серебристо-синий, бесконечно усталый и бесконечно живой глаз:
— Вейрен. Я — Лиара. Я пришла.
Глаз моргнул. Медленно. Одна тяжёлая, каменная ресница опустилась и поднялась.
И в этом моргании — было всё. Всё, что он хотел сказать тысячу лет и не мог. Всё, что он записывал на страницах, которые расцветали под моими пальцами. Всё, что он пел каждый вечер на балконе, когда его чешуя темнела и он сливался с ночью.
Одно моргание.
«Ты пришла.»
Глава 11. Пробуждение длиной в вечность
Он не проснулся сразу. Конечно, не сразу — с чего бы? Тысячу лет каменного сна не стряхнуть за мгновение, как утреннюю дремоту. Пробуждение было — медленным. Тяжёлым. Мучительно, невыносимо, прекрасно медленным.
Я сидела рядом. Часы? Дни? Я потеряла счёт. Тармен дважды заходил в пещеру — проверить, жива ли я, — и каждый раз останавливался у входа, не решаясь подойти ближе. Он приносил воду и еду и оставлял у стены, и уходил на цыпочках, как из храма. Может, так и было — храм. Храм, в котором бог просыпался.
Сначала ожил хвост. Кончик — самый кончик — дрогнул, шевельнулся, медленно отделился от пола, как будто пробуя, помнит ли он, как двигаться. Чешуя на нём переливалась — всё ещё тёмно-синяя, но уже не каменная, уже живая, уже — чешуя, а не камень. Потом — когти. Задние, потом передние. Они разжались, царапнули пол — тихий скрежет, от которого у меня мурашки побежали по позвоночнику, — и снова замерли.