Он стоял в проёме — босой, в чём-то, что когда-то, наверное, было одеждой, а теперь было лохмотьями (тысяча лет — не лучший друг гардероба) — и смотрел на меня.
И я смотрела на него.
Суп в моих руках остывал. Тармен где-то сзади ронял что-то и ругался. Птицы пели. Ветер шелестел. Мир продолжал вращаться.
А мы — стояли.
Он открыл рот. Закрыл. Открыл снова. Я видела, как двигаются его губы, как формируется слово — неуклюже, неуверенно, как будто язык не помнил, как складывать звуки. Тысячу лет он не говорил. Тысячу лет голосовые связки были камнем.
И вот — первое слово. Хриплое, ломкое, как треск сухой ветки. Но — слово.
— Ли... ара.
Моё имя. Моё имя — первое, что он произнёс после тысячи лет сна.
У меня выпал суп. Прямо из рук. Кружка упала на камень, и суп разлился, и мне было абсолютно, совершенно, космически всё равно.
— Да, — сказала я. И голос мой тоже ломался, но по другой причине. — Да. Лиара. Я — Лиара.
Он сделал шаг. Один. Ноги подогнулись, и он чуть не упал, и я бросилась вперёд, и — мои руки на его плечах, его руки — на моих, и мы стояли, держа друг друга, и он — дрожал. Всем телом. Крупно, сильно, как дерево на ветру.
А может, дрожала я. Или мы оба. Не помню.
Он был горячим. Его кожа — горячей, чем обложка книги. Горячей, чем чешуя. Горячей, чем камни в пещере. Как будто внутри него — печь, которую разожгли после тысячи лет холода, и она пылала, и он не знал, как убавить жар.
Я подняла голову. Посмотрела ему в лицо. Вблизи оно было — странным. Не красивым в классическом понимании, нет. Скулы — слишком острые. Брови — слишком прямые. Нос — с горбинкой, которая у человека выглядела бы результатом перелома, а у него — наследством, написанным в драконьей кости. Рот — тонкий, бледный, с линией, которая не улыбалась, но и не грустила. Просто — ждала.
Как и всё в нём. Ждало.
И глаза. Серебристо-синие, огромные даже в человеческом лице, с зрачком, который дрожал, расширялся, сужался, не мог определиться — как реагировать на свет, на мир, на меня.
Он смотрел на меня так, как, наверное, смотрят на рассвет после тысячи ночей. С недоверием. С изумлением. С осторожностью того, кто боится, что солнце — иллюзия.
— Серые, — прошептал он. Голос — хрип, шорох, как песок по камню. — Глаза. Серые. Я... знал.
Я засмеялась. Или заплакала. Или и то и другое — граница между ними стёрлась окончательно, как стёрлась граница между его сном и моей явью.
— Ты писал — «какой бы ни был цвет, они красивые», — сказала я. — А оказалось — серые.
Он моргнул. Медленно, тяжело, по-драконьи. И — улыбнулся. Первый раз за тысячу лет. Не широко, не ярко — краем рта, одним уголком, как будто мышцы лица ещё не вспомнили, как это делается. Но — улыбнулся.