— Не нужно, — говорю я.
Тихо. Глухо.
Её глаза вспыхивают.
— Почему?
Я не отвечаю. Держу её запястье ровно столько, чтобы она поняла, что это не просьба, а граница. Потом разжимаю пальцы.
Её рука повисает в воздухе. Опускается.
— Прекрати прятаться за стёклышками, — говорит она сквозь зубы, и в её голосе яд и обида в равных пропорциях. — Я уже видела, что под ними. Поздно.
— Раз уж ты уже пришла, — я меняю тему, сознательно, грубо, и она чувствует этот рывок руля, и от него злится ещё сильнее. — Давай проведём короткую тренировку. Как в субботу. Четыре часа. Мне всё ещё нужно продумать новый план на следующую неделю.
Она смотрит на меня секунду. Две. Три. Потом скрипит зубами, разворачивается и идёт к мешкам.
Тень никуда не уходит. Она наблюдает за тем, как Марина двигается, и это наблюдение лишено аналитической сухости, оно тёплое, внимательное, и оно мне мешает.
Я давлю ее. Не получается. Давлю сильнее. Не получается.
Оставляю. Пусть смотрит. Я справлюсь.
Работаем лапы. Джеб, кросс, хук, уход. Я держу дистанцию шире обычного, на десять лишних сантиметров, которые стоят мне ровно столько же усилий, сколько ей стоит их преодолеть.
На двадцатой минуте она сбрасывает серию и кивает в сторону ринга.
— Чего Костян так на тебя пялится?
Я не оборачиваюсь. Не нужно. Я чувствую его взгляд с того момента, как вошёл в зал: тяжёлый, настороженный, с привкусом страха, который он маскирует показным безразличием и от которого его правое плечо чуть приподнято, как у собаки, ожидающей пинка.
Я знаю, почему он пялится. Моя рука помнит, как его мышца выскальзывала из-под пальцев. Его тело помнит мою хватку. Между этими двумя воспоминаниями натянута проволока, по которой бежит ток, и мы оба делаем вид, что её не существует.
— Может, я ему нравлюсь, — говорю я. — Тебя это волновать не должно. Работай.
Она бьёт джеб. Чисто. Возвращает руку. Бьёт кросс.
— Нет, он как будто обижен. Или боится.
— Ты весьма наблюдательна, — подставляю лапу под хук. — Постарайся направить эту наблюдательность в нужное русло.
Она бьёт хук. Мощно, с полным шагом, и лапа глухо ухает.
— А прокалывать соски больно?
Удар приходит в лапу, но ощущаю я его в солнечном сплетении. Вопрос влетает без предупреждения, между кроссом и уходом, в ту самую паузу, где обычно только свист воздуха и шорох кроссовок по линолеуму. Она спрашивает с каменным лицом, будто интересуется прогнозом погоды, но в её глазах плещется что-то зелёное, опасное и абсолютно не связанное с пирсингом.
— Марина, — говорю я.
— Что. Я, может, тоже хочу.
Выхожу из стойки. Снимаю лапы. Медленно, аккуратно, кладу их на скамейку. Каждое движение стоит усилия, потому что зверь в углу поднялся на лапы и смотрит на неё в упор, и ему очень, очень нравится то, что она только что сказала, и мне нужно, чтобы ни один мускул на моём лице не выдал, насколько.