— Кто тебя так, — спрашиваю я тихо, хотя знаю ответ.
— Мешок.
— Голым кулаком.
— Почти.
— Дурак, — говорю я, и слово выходит без злости, мягко, почти ласково, и я этого не планировала.
Я слышу, как он замирает.
Я смачиваю стерильную салфетку хлоргексидином и веду по разбитым костяшкам, осторожно, и вот тут он наконец шипит сквозь зубы, коротко, и его рука дёргается в моей, и я сжимаю её крепче и не могу сдержать улыбку, потому что это самый живой звук, который я от него слышала.
— Тихо, — говорю я. — Я знаю, что жжёт. Терпи.
Он терпит. Я чувствую, как напрягается под моими пальцами его предплечье, как ходят сухожилия, когда он сжимает и разжимает то, что не сжато, усилием воли удерживая руку неподвижной, и над собой я слышу, что его дыхание сбилось с ровного ритма, стало глубже, реже, с задержкой на вдохе.
— Больно? — спрашиваю, не отрывая глаз от его ладони.
Пауза.
— Да, — говорит он. Просто «да». Без рабочего состояния. Без протокола. Без фасада. И голос у него не привычный, выстроенный, а низкий, из раздевалки, и от этого «да» у меня поджимаются пальцы на ногах в кроссовках.
Я моргаю. Он ответил честно. Впервые.
Я выдавливаю мазь, тонко, на каждую ссадину, и разравниваю её подушечкой собственного пальца, медленно, по разбитым костяшкам, по выпуклостям суставов, и забываю взять салфетку, размазываю мазь голым пальцем по его коже, и не сразу понимаю, что давно перестала лечить и просто глажу его руку, веду по линии костяшек, по тому месту, где кожа лопнула, как будто могу пальцем стереть это, как будто могу прикосновением вернуть назад выходные, в которые он бил мешок, а я сбрасывала звонки.
Он не останавливает меня.
Я поднимаю на него глаза, всего на секунду, снизу вверх, со своих корточек между его коленей, и он смотрит на меня сверху, без маски, совсем без маски, очки сползли, зрачки залили серое почти полностью, и на скулах у него выступил румянец, неровный, и губы приоткрыты, и я вижу, что ему стоит огромного труда сидеть неподвижно, что всё его тело натянуто как канат под нагрузкой.
— Марина, — говорит он, и голос ломается на моем имени.
— Что.
— Не надо так. — Он сглатывает, и я вижу, как двигается кадык. — Я и без того еле держусь.
Я понимаю, о чём он. По низу живота прокатывается жаркая волна, и я должна отдёрнуть руку, должна встать, должна сказать какую-нибудь колкость и захлопнуть дверь, как захлопывает её он, но я не отдёргиваю. Я держу его горячую тяжёлую руку в своих и веду большим пальцем по его запястью, по тому месту, где пульс, и его пульс под моей подушечкой бьётся часто, рвано, загнанно, и я нажимаю на эту вену чуть сильнее, чувствую этот бешеный ритм, и говорю тихо, глядя ему в глаза: