— Прости, — говорит тихо. Голос севший. — Я сделал что-то не так?
— Нет. Все было... Просто фраза.
— Какая?
— «Не бойся».
Закрывает глаза. Секунда. Челюсть сжимается, шея каменеет. Открывает, и в них всё сразу: вина, ярость на того, кого здесь нет, и злость на себя.
— Прости. Я должен был следить.
Его голос дрожит на последнем слове, и руки сжаты в кулаки, и он стоит и не знает, можно ли ко мне подойти, и не знает, нужно ли ему отойти ещё дальше.
Я стою у стены и дышу — первый нормальный вдох за несколько секунд, — и вместе с воздухом возвращается тренерская: линолеум, лампа, стол, его лицо. Тёмная комната отступает, неохотно, как отлив, оставляя после себя мокрый холод внутри грудной клетки, и на этом холоде, как на льду, скользит мысль, простая и безжалостная: вот. Вот и всё. Он видел, как тебя перемкнуло, видел пустые глаза и каменные плечи, и его руки были внутри тебя, когда ты превратилась в бревно, и теперь он знает, что ты — это. Товар с браком. Тело, которое включается и выключается по триггерам, которых само не знает. Красивая история, Фаттахова.
— Это не ты, — говорю, и голос ровный, а внутри ничего ровного. — Было хорошо. Правда. Просто ты сказал фразу, и у меня перемкнуло.
Он слушает. Стоит в двух метрах, кулаки вдоль тела, и слушает, и на лице работа — не аналитическая, а тяжёлая, внутренняя, как будто он перекладывает что-то огромное с места на место и не справляется.
— Я сломанная, — говорю и голос ломается, и это не для эффекта, а потому что я слышу эти слова снаружи и понимаю, что они правда, и от правды больнее, чем от стыда. — Ты это видишь. Мне было хорошо, лучше, чем за всю мою жизнь, и посреди этого «хорошо» меня отбросило в ту комнату, потому что ты сказал два слова. Два нормальных человеческих слова, которые любой нормальный человек сказал бы. Я понимаю. Тебе это не нужно, и ты такую не захочешь, и ты можешь найти любую, которая не будет отключаться на полуслове...
— Стоп.
— ...у которой не будет этого дерьма в голове, которое вылезает когда не нужно...
— Заткнись.
Тихо. Жёстко. В его голосе нет мягкости, и нет вежливости, и нет тренерского тона — только голый окрик, которым останавливают на ринге, когда видят кровь.
Молчу. Потому что этот голос не допускает продолжения.
— Я знал, — говорит он. — Я знал с первых дней. По стойке, по тому, как ты разворачиваешь корпус, когда мужчина за спиной, по тому, как ты общаешься с каждым мужиком в этом зале. Я сложил это в первую неделю. И потом все риски, все сценарии, самые паршивые — по десять раз. И это не помешало мне сойти с ума настолько, что я дрочу в душевой спортзала, в котором работаю, потому что от звука твоего голоса у меня встаёт. Все расчёты, все алгоритмы, вся моя грёбаная система — привели меня сюда, в тренерскую, в разгар рабочего дня, с рукой в твоих штанах. Потому что меня к тебе тянет так, что у меня даже нет подходящего слова для этого, а я знаю много слов, Марина, я прочел целую библиотеку.