Я забываю, зачем пришла.
Я забываю про «слился», про «разочарован», про Мишу, про бинты, про углы, про блокнот. Мой мозг опустел, как выбитый ударом зал, и в этой пустоте висит одна-единственная картинка: его грудь, мокрая, рельефная, и сталь в сосках, и капли, и полотенце.
— Ты… — начинаю и осекаюсь. У меня нет слов. Вообще нет. Я, которая за словом в карман не лезу, которая Костяна укладывала одной фразой, стою и открываю рот, и в этом рту пусто.
— Я, — подтверждает он.
— Ты написал «не приходи».
— А ты пришла.
— Ты тоже здесь.
— Я здесь, потому что горячая вода в моём доме отключена. А ты здесь потому что не умеешь слушать, когда тебе говорят отдыхать.
— Я не умею отдыхать.
— Знаю.
Он по-прежнему близко. По-прежнему в полуметре. По-прежнему пар поднимается от его плеч, от его волос, и в этом паре его лицо без очков острое и одновременно размытое по краям, как карандашный рисунок, по которому провели мокрым пальцем.
За его плечом, в зеркале, я вижу его спину.
Татуировка.
Меч. Длинный, тонкий, с прямым обоюдоострым клинком, идеально вписанным в линию позвоночника. Остриё теряется у поясницы, под краем полотенца. Рукоять упирается в основание шеи. На перекладине гарды, которая ложится поперёк лопаток, висят весы. Две чаши на тонких цепях. Левая пуста. Правая тяжелее, оттянута вниз, и в ней черная жидкость.
— У тебя и партак есть, — говорю я, потому что это единственное, что выдаёт мой мозг, и голос звучит глупо, по-детски.
— Партак, — повторяет он.
И улыбается.
Не той фарфоровой улыбкой, которую я ненавижу. Другой. Кривой, неровной, живой. Один угол рта поднимается выше другого, и от этого перекоса его лицо ломается пополам: одна половина почти мягкая, другая острая. Морщинка у правого глаза. Улыбка закрытая, сжатая, как будто ему больно улыбаться и приятно одновременно.
Он закрывает глаза. На мгновение. Ресницы мокрые, тяжёлые, длинные.
Открывает глаза. Серые, с расширенными зрачками, с тёмными кольцами, подвижные, и в них что-то, от чего у меня пересыхает рот.
— На ринг же нельзя с железом, — говорю я, и мой взгляд падает на его грудь, на стержни, непроизвольно, и я ненавижу свои глаза за то, что они делают это сами.
— Мы сейчас не на ринге, Фаттахова. Мы сейчас в мужской раздевалке.
Голос скользит по мне, от ушей вниз, по шее, по позвоночнику. Я сглатываю. Громко. Он слышит.
— Зачем ты отменил тренировку, — говорю я, и это не вопрос, а требование, и я задираю подбородок вверх, потому что он выше, потому что мне приходится смотреть снизу, а снизу видно его подбородок, его шею, его ключицы, его грудь, и сталь, и капли. — Правду.