А рядом белый. Обтекаемый, с острым носом и поджатым хвостом, и я узнаю силуэт сразу, потому что видела его на грунтовке у поворота, одиноким, без седока, мокрым от росы.
Марат подходит, перекидывает ногу через седло. Бедро проходит над байком, он опускается, и его геометрия меняется: спина чуть вперёд, плечи шире, ладони на руле, и человек срастается с машиной, делается огромным и точным разом, и у меня сохнет в горле.
— Не далековато ли паркуешься, Вознесенский?
Все трое оборачиваются. И в его глазах на полсекунды, прежде чем он успевает перестроиться, голая паника.
Дэн пожимает плечами:
— Вот и мы про то же. К чему конспирация? Прячешься от кого-то?
Этого Дэн не знает. Что он сутки пропадал у черта на куличках, без сна и еды. Этого Марат не рассказывал.
Подхожу. Десять шагов. Пять.
— Да, Марат. От кого ты прячешься?
Голос выходит злее, чем хочу, потому что под радостью, под облегчением, под тёплым «это был он» сидит другое: он скрывался намеренно. Парковал байк в соседнем районе, чтобы я не увидела, не сложила одно с другим. Охранял ночью и прятался днём, как будто защита, которую не произнесли вслух, ничего не весит, как будто я не заслужила знать.
Он сглатывает, и кадык проходит под кожей, и я слежу за этим движением и злюсь, и хочу положить пальцы на это горло.
— Ты сказала, что я свожу тебя с ума.
Он слышал. Ну конечно.
Дэн с Саньком переглядываются медленно, синхронно, с одинаковым выражением людей, которые попали в середину фильма и пропустили начало.
— Не хотел провоцировать подобные мысли, — добавляет Марат, взвешивая каждое слово.
— И решил, что пусть я лучше живу с верой в собственную паранойю.
Пауза. Гул дороги за забором, чей-то мотор, звон цепи на шлагбауме.
— Прости, — говорит он.
Я делаю последний шаг.
— Ты всё ещё сводишь меня с ума, Вознесенский.
В его глазах поднимается то, от чего немеют губы. Голод. Но не слепой и мутный, а прозрачный, с отчётливым дном, и на дне отражается моё лицо, мой собственный голод, и мы стоим и смотрим друг на друга одинаковыми глазами.
Тишина растягивается. Я разглядываю его в закатном свете: лицо резче обычного, скулы заострились за день, тени от ресниц удлинились, губы сжаты в линию. Он ждёт.
— Прокатишь?
Голос тихий, с вызовом, который стоит мне крови, потому что «прокатишь» означает прижаться к нему сзади, обхватить руками, на скорости, и каждое из этих слов лежит за периметром моей безопасности, и я их всё равно говорю.
— Исключено. — Он качает головой. — У меня один шлем.
Дэн кашляет.
— Знаете что, — поворачивается он к Саньку с видом человека, которого осенило, — я что-то проголодался. Прямо ужасно. Санёк, не перекусить ли нам?