Я до сих пор с содроганием вспоминаю то промозглое утро распределения, когда батальонный писарь с обветренным, злым лицом выстраивал новобранцев. Осенний ветер гнал по низкому небу рваные, тяжелые облака, а я стояла у своей повозки, вцепившись побелевшими пальцами в край передника, и мысленно молилась.«Только не в пехоту, только не в первую линию, Господи. Он же не солдат, он дипломат. Первая же вражеская пуля или штык прусского гренадера убьет его» .
Но армейское начальство, брезгливо окинув беглым взглядом крепкую, породистую, но уже далеко не юношескую фигуру Василия Петровича, сделало свой выбор. К моему огромному, неописуемому, сладкому облегчению, от которого я едва не осела прямо в осеннюю слякоть, ему не выдали тяжелый мушкет, не повесили на грудь патронташ и не отправили маршировать в авангарде, под пули вражеских пикетов. Офицер-интендант, заметив, как уверенно мой муж держится рядом с упряжными животными, принял единственно верное для нас решение. Ему доверили то, в чем каждый русский дворянин, выросший в поместьях среди конных заводов и псовых охот, разбирался буквально с пеленок, — уход за лошадьми. Так бывший блестящий граф Воронцов, посланник Ее Императорского Величества, стал обычным обозным конюхом республиканской армии.
В первый же вечер нашего бесконечного похода, когда измученный лагерь наконец-то погрузился в тревожный, тяжелый сон, он подошел к моему костру. Сумерки уже сгустились, окрасив небо в лиловые и черные тона, а от раскисшей земли поднимался густой, ледяной туман. Лагерь гудел, словно потревоженный улей: где-то ржали голодные лошади, ругались из-за порции табака солдаты, трещали сотни костров, выбрасывая в небо снопы оранжевых искр.
Василий Петрович бесшумно опустился на перевернутое деревянное ведро рядом со мной. Я украдкой оглядела его, и мое сердце болезненно сжалось. Его синий суконный мундир насквозь пропах едким конским потом, дегтем от тележных осей, кислой овчиной и сырой кожей упряжи. Руки мужа, привыкшие к изящным перстням, тонкому гусиному перу и нежным прикосновениям, были стерты в мозоли жесткими, задубевшими на морозе поводьями. Под ногтями чернела въевшаяся грязь, а на скуле темнел мазок сажи. Но когда он поднял на меня взгляд в неверном свете пляшущего пламени, я поразилась: в его глазах не было ни капли уныния. Напротив, в них плясали давно забытые, совершенно озорные, почти мальчишеские искры азарта.
— Как ты, моя отважная маркитантка? — тихо, с невероятной нежностью спросил он, с благодарностью принимая из моих уставших, дрожащих рук горячую жестяную миску с остатками густой капустной похлебки.