Я удивленно спросил:
– Это рай?
– Да, – ответил он.
А я сказал (и, проснувшись и вспомнив об этом, гордился своей принципиальностью):
– Но это какая-то ошибка. Мне здесь не место. Я атеист.
– Никаких ошибок, – ответил ангел-хранитель.
– Но если я атеист, как меня могут впустить?
– Это мы решаем, кого впускать, – строго ответил ангел. – А не вы.
– Ясно, – сказал я. Огляделся, задумался, потом обернулся к ангелу и спросил: – А пишущей машинки у вас не найдется?
Мне очевиден смысл этого сна. Для меня рай – это писательство, и я провел в раю больше половины века и всегда знал об этом.
Второй смысл – во фразе ангела-хранителя, что это в раю, а не на Земле решают, кого впускать. Я понимаю это так: если бы я не был атеистом, то верил бы в Бога, который спасает людей, взвешивая их дела, а не слова. По-моему, он предпочтет честного и праведного атеиста телепроповеднику, у кого каждое второе слово «Бог, Бог, Бог», а каждое второе дело – грех, грех, грех.
Еще мне бы хотелось верить в Бога, который не допустит ад. Бесконечные пытки могут быть наказанием за бесконечное зло, а я не верю, что бесконечное зло существует, даже в случае Гитлера. Кроме того, если большинству человеческих правительств хватило цивилизованности, чтобы отказаться от пыток и запретить жестокие и необычные наказания, можно ли ожидать меньшего от милосердного Бога?
Я думаю, что если бы и существовала загробная жизнь, то наказание за содеянное зло длилось бы разумный определенный срок. И думаю, что самое длинное и страшное наказание нужно приберечь для тех, кто оклеветал Бога, выдумав от его имени ад.
Но это все просто размышления. Я тверд в своих убеждениях. Я атеист, и, на мой взгляд, после смерти наступает вечный сон без сновидений.
109. Развод
Под занавес 1960-х наш брак казался нам с Гертрудой все более невыносимым. Все стало только хуже, когда в 1967 году у нее начался ревматоидный артрит – он накатывал приступами, но очень часто оставлял сильную боль. Невозможно почти все время жить в мучениях и рассуждать разумно.
Да и я все больше погружался в работу, а Гертруда осталась предоставлена самой себе. Могу понять, почему ей это не нравилось. Кроме того, хотя наш банковский счет без конца пополнялся, я видел, что, на ее взгляд, толку от этого мало. Мне нравилась аскетичная жизнь домоседа. Мне подавай чистый лист бумаги да рабочую пишущую машинку, а деньги могут и дальше лежать в банке.
К 1970-му я убедился, что наша жизнь приводит Гертруду в отчаяние, и, зная, что я измениться не смогу, счел развод единственной альтернативой. Я был вполне готов отдать ей половину денег в банке плюс дом (полностью оплаченный) и все внутри него, кроме содержимого моего кабинета. Еще я был готов выплачивать, как мне казалось, очень щедрые алименты.